Ирина Кнорринг - Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 2
25 июня 1927. Суббота
Господи, какое счастье — жить!
С тех пор, как я писала в последний раз, произошло много. Целая гамма чувств и настроений. Прежде всего, я показывала
Юрию прошлую запись. И так радостно и тепло стало на душе. И у него тоже. И все тяжелые мысли, которые приходили в голову нам обоим, сразу разлетались. Радостно стало. После этого, кажется, было воскресенье. Ссорились. Началось с того, что мы собирались идти в лес вдвоем, а к Юрию пришли Мамченко и Майер. Это бы еще ничего, но зачем-то нужно было заходить за Наташей Кедровой[76], а у той своя компания, увязались мамаши…[77]
Еще пока шли к Кедровым, мы с Юрием так поругались, что я хотела идти обратно. Настроение было испорчено на весь день. В лесу мы с Майер ушли в чащу, обеим было как-то тяжело на людях. С Юркой не разговаривала, старалась держаться дальше. Оттуда, из лесу, Кедровы пригласили всех к себе. Идти не хотелось, мы с Майер под каким-то предлогом увильнули, послали Юрку с Виктором, а сами пошли к Юрию, начали варить картошку. Потом пришли те, и вечер провели в мирных и бурных разговорах о поэзии. Я что-то сцепилась с Мамченко. С Юрием примирились.
Однако и на другой день настроение было скверное. Чувствовала, что была не права, что просто срывала на нем свое настроение. Пошла к нему, его еще не было, прибрала комнату, и на душе было даже мирно и хорошо. Он, конечно, страшно обрадовался. Я торопилась уходить — была работа дома, ведь и пришла я только для того, чтобы сгладить неприятное впечатление от воскресенья. Пошел меня провожать, шли лесом. Хорошо все это было. А то утром я уже такие грустные стихотворения писала:
Я не в силах сказать: «Если надо — уйди
Далеко. Навсегда. Без возврата!»
В самом деле, было такое чувство, что он уходит от меня или что это нужно сделать, для него же нужно. Однако, тогда же я почувствовала, что -
Все равно ты не можешь меня разлюбить,
Никогда не полюбишь другую.
Уже давно, с того самого дня, пожалуй, эти настроения стали смешными. В четверг-собрание в Bolee. Тогда же в «Посл<ед-них> Нов<остях>» напечатали мое стихотворение «Пилигримы»[78]. Сильно меня удивило то, что Демидов забраковал мое «Векам на смену!». И знала, что поэты к этому перелому в моей жизни отнесутся сочувственно. Юрия в Bolee не было. Мамченко пришел позже. Сидела рядом с Очерединым и играла с ним в «крестики», вошли оба в азарт, как вдруг слышу голос Ладинского: «Ирина Николаевна, может быть, вы начнете?» Уставилась на кончик карандаша и начала:
Облокотясь на подоконник[79],
Сквозь сине-дымчатый туман…
Как и ждала, оно было встречено сочувственно. Фохт отметил этот период в творчестве и приветствовал его. Ладинский сказал, что «Ирина Кнорринг вышла из своей девичьей комнаты на большую дорогу». Какая-то дама заявила, что имена собственные, а особенно Линдберг с Чемберленом, не идут в поэзию. Адамович заступился, и на эту тему загорелся спор. Многие в тот вечер говорили сладкие слова о «Пилигримах»; все находили, что это «лучшее», и только Браславский заметил: «Нет. Хорошо, но другие лучше. Вы ведь знаете — тех ваших стихов многие, ну, прямо не переваривают. Я всегда за вас заступался. Я очень люблю ваши стихи. Вы подумайте, ведь вы единственный поэт, который пишет о себе. А это так ценно в поэзии». И он прав, тысячу раз прав… И пусть все, даже Юрий, будут приветствовать мой поворот от субъективной лирики к объективной, все равно — я знаю, что это не мой путь, что я тираню сама себя, мне не надо покидать мою милую «девичью комнату», которую многие так ненавидят. Пусть меня ни один поэт не считает за настоящего поэта, пусть меня ненавидят, я буду писать о том, что мне близко и что меня волнует. А волнует меня не разум, не философия, а сердце.
Вчера была у Юрия. Оба мы долго ждали этот день, и, конечно, знали, чем он кончится. Но — тут я подошла к такой области, о которой писать не умею. Не умею. Слова тут ничего не скажут. Одно только я почувствовала, что после вчерашнего — мир стал шире и радостнее, а нас с Юрием уже почти ничто не разделяет. Стыдно? Нет, нисколько. Один момент было какое-то раздражение. Почему нет? Боится? Бережет меня? Только потом я оценила эту сверхчеловеческую силу любви, которая заставила Юрия в самый последний момент сказать: «нет», когда мы были охвачены одним безумием, одной страстью, когда я шепнула ему: «не бойся», и когда оставался один только момент до того, чтобы стать — по Розанову — Богом. Может быть, Розанов и не прав, но этот момент страсти был прекрасен.
26 июня 1927. Воскресенье
Сегодня мы с Юрием лежали в одной постели.
А дома полный разрыв дипломатических сношений.
29 июня 1927. Среда
Вчера я свалила с плеч большую тяжесть, хлопотала о том, чтобы мне не платить 215 фр<анков> в госпитале. Сделала все возможное, и опять мир стал чист и безоблачен. Ничто над душой не висит, легко так. Опять я могу остаться наедине с мыслями о Юрии. Боже, какое счастье! Вчера приходила Мария Андреевна, все говорила о своих успехах, и мне стало как-то неприятно. Я не настолько люблю ее, чтобы искренно радоваться ее успехам, и было досадно на себя, что я-то за этот год ровно ничего не сделала. Успокаиваю себя тем, что занята личными делами. В самом деле, для Юрия, для него-то, милого, обещаю, я могу бросить все. А поэзия уже давно отодвинута не только на второй, но и на третий план.
1 июля 1927. Пятница
Сегодня день проходит чуточку необычно. Встала несколько позже, но самое необычное-то началось в госпитале. Сегодня Марсели нет, обычно по пятницам я хожу в другую палату. Но вчера она меня предупредила, что той сестры тоже не будет, чтобы пришла сюда. А ее заместительницу я терпеть не могу. Прихожу. Кровать № 1 у входа огорожена ширмой, лежит, закрытая простыней. Умерла. А лежала там девочка 16-ти лет. Сразу стало как-то очень грустно. Жаль ее. И вспомнилась одна ужасная ночь в госпитале. Теперь жутко не было. Было только жаль ее, такую молодую, и ту женщину, которая несколько дней тому назад стояла у ее кровати и плакала.
Опять страшно прибыла в весе (1 кг 200 г), и это меня напугало и огорчило. Стала замечать, что последние дни плохо себя чувствую. Почему-то вдруг мелькнуло — «туберкулез». И стало жаль уже не себя, а Юрку. Глупо, конечно, но вот и мысли-то сегодня какие-то необычные. Потом эта идиотская сестра на меня накричала, — зачем я вылила свой анализ и не показала ей. «Вы могли ошибиться. Ведь я же должна знать. Я не могу так работать». На что я «хозяйским», несколько резким тоном заметила ей, что я всегда так делаю и, если бы лучше говорила по-французски, сказала бы ей не особенно резко, что это ее, в сущности, совершенно не касается, что ей только нужно мне сделать пикюр. Я помню, что когда я еще лежала, мы с ней из-за чего-то повздорили. Не люблю я ее.